До отбоя оставались крохи, мне хотелось побыть одному. Я повернулся и пошел, а Кукушата, все до единого, и Хвостик, смотрели мне вслед. Я оглянулся, махнул им рукой. Я крикнул: «Потом… Про тетку и вообще…»
Много разных событий произошло в нашем «спеце». И самая большая неприятность, которую не ждешь, а если и помнишь, то все равно мысленно от себя отдаляешь, хотя она все равно происходит, как неотвратимость, как наказание: это вшиводавка. Время от времени нас гоняют туда, в камеру, которую, по нашему общему мнению, придумали, конечно, фашисты. Нормальному человеку такая душегубка в голову бы не пришла. Загоняют туда кучей, раздевают догола, а потом поджаривают и нас, и наших вшей. Считается, что так нас избавляют друг от друга. Но вши как были, так и остаются, а вот одежда, и без того трухлявая, заплатка на заплатке, в отличие от насекомых, жары не выдерживает и ползет.
Еще в этой камере нас всех насильно обмазывают черным карболовым мылом. Но это только название, что мыло, а на самом деле это деготь. От него невозможно ни отмыться, ни отчиститься. Даже собаки и кошки обегают нас за версту, а воробьи с испуга при нашем появлении бросают свои гнезда. Но самое главное, этот ядовитый, неистребимый запах выдает нас в публичных местах с головой похуже, чем клеймо, которым метили каторжников. Клеймо хоть можно скрыть, а как спрячешь запах, если несет за версту!
Наш Чушка, он же директор, Иван Орехович Степко… Я впервые сейчас задумался: а почему Орехович? Если я от Антона, он что же, от Ореха, что ли родился? Так вот, наш Чушка устраивает во время вшиводавки шмоны, и все, что мы не успели заханырить по заначкам, отбирает. На этот раз у Корешка рогатку нашли, хоть он ее через штанину на пол спустил, но заметили, забрали, изничтожили: порезали на куски. Шахтер свой драгоценный табачок сам в толчок спустил. А глупый Хвостик, спасая фантик, засунул его в рот, за щеку, где он превратился в кашу. Но особенно долго Чушка потрошил почему-то меня. Карманы вывернул и за подкладкой шарил, и в калоши заглянул, я калоши вместо ботинок ношу. Движения у него быстрые, привычно-уверенные, он-то знает, где у нас искать! Так и мы ведь тоже знаем. Я, к примеру, ношу с собой книгу под названием История: век будут шарить, но не найдут… А найдут, я все равно ее назубок знаю! Она всегда моя. Впрочем, я понял, ищет Чушка что-нибудь, оставленное у меня теткой, которую он сразу невзлюбил. Да и за что ему любить тетку, которая вмешалась в нашу жизнь, контрольно ходила по «спецу», вела неизвестные, никем не подслушанные разговоры?
Не ради ли этого Чушка и вшиводавку-вшивобойку свою ненавистную, свиная рожа, организовал! Организовал, но ничего, понятно, не нашел от тетки, и не мог найти. Где ему, тупому, догадаться: то, что она оставила, в кармане не лежит. Ни за подкладкой, ни в калоше! А жжет похуже маленькой вошки. И не выжаришь ста градусами, и карболкой не перешибешь, которая хуже фашистских удушающих газов! А того тяжелее, что невидимо ношу, и мучаюсь, и доверить никому не могу, даже Кукушатам.
Пока меня обшаривали и наизнанку выворачивали, я мозги наизнанку вывернул в поисках своего начала. А начало мое, судя по всему, находится в распределителе, которого я не помню.
Но вот я сказал: «Не помню», — а ведь что-то я помнил, да забыл. Ну, например, как во втором классе, когда мы уже писать научились и в пионеры готовились — а может, это был уже третий, — нам продиктовали сочинение, где каждый из нас написал, что мы отрекаемся от каких-то предателей и изменников, которых мы не знаем и знать не хотим.
Я еще это слово запомнил: «Отрекаемся», — потому что оно среди ребят смех вызвало… Кто-то переиначил: «Отругаемся»… А другой повторил: «Отыкаемся»… Или «Отрыгаемся»… И пошли придумывать, и запомнилось, а остальное из того, что мы писали, начисто забылось. А вот когда бумажки собрали, то нас учитель похвалил, что, вот-де мы стали совсем сознательными и, значит, нас скоро примут в пионеры. А у пионеров лозунг такой: «Пионер, к борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!» А мы должны хором ответить: «Всегда готов!»
Тут мы заорали: «Всегда готов!», — и все решили скорей вступать в пионеры.
«Я, юный пионер Союза Советских Социалистических республик, перед лицом своих товарищей обещаю, что буду твердо стоять за дело Ленина-Сталина, за победу коммунизма…»
Выучили наизусть, даже репетировали, как громче и пламеннее произнести, чтобы… Чтобы они это поняли, мы и вправду готовы бороться. Только никому наша борьба не была нужна. Это до нас потом дошло.
Пришла «сверху» бумага, где объяснялось, что мы на особом режиме и в пионеры еще не годимся. Да к тому же галстуков в стране не хватает и значков-зажимов тоже, и все это дело заглохло. У нас если что делается, то обязательно на века и навсегда. И это тоже на века, то есть навсегда заглохло. Нам только шефов разрешили. И то не сразу.
6
А началось все давно, когда явились в наш «спец» руководители поселка и стали нам, собрав в столовой, объяснять, как они в качестве благородной помощи безродным, да беспризорным, да запущенным до крайности детям хотят взять над ними, то есть над нами, шефство.
Что это означает, мы поперву и не поняли.
Хоть шефы и оказались солидные, нам директор опосля объяснил. Был начальник поселковой милиции по кличке Наполеончик, которого мы и без Чушки знали, что вся его легавая милиция три с половиной инвалида! Был и наш директор школы, который в классе историю читает, мы его Ужом зовем. А на самом деле зовут его Иван Иваныч Сатеев. Был еще со станции начальник, который на наших девочек заглядывался, Козлов, и был редактор газеты «Красный паровоз», эту газету очень даже мы любили, она на курево шла. Чушка ее в кабинете у себя хранил и читал лишь вслух и лишь сам, даже Тусе не доверял читать. Был начальник ОРСа круглый, щекастый, его звали Витя Помидор, который нас якобы снабжал, а он, конечно, не снабжал, а обирал, как ему и положено было, и еще один от поселкового совета, и артели инвалидов, и швейной фабрики.
Я только заметил, что встали они так, чтобы не прикасаться к нашим вещам, и к стенам, и к стульям, чтобы невзначай не набрать насекомых.
Да это не только я заметил, но и другие Кукушата, а Бесик, сидевший впереди, не будь дурак, когда понял, что жратвой пока не пахнет, даже нашим собственным ужином, стал громко чесаться и так шумно под боком скрести, что гости вдруг заторопились домой.
Чушка не допер, пытался их удержать. Он по этому случаю нацепил ворованные золотые очки и сказал, что шефство — дело серьезное, потому что общественность, которая к нам пришла, хочет превратить наш «спец» из гнезда воровского, сомнительной репутации и преступного, по своей сущности, и, по общему мнению, просто разбойного, в пролетарскую рабочую ячейку, глубоко трудовую, и потому социалистическую. На первый случай, значит, будем мы коллективно на личных хозяйствах названных товарищей шефов помогать, куры там, козы, свиньи опять же… Тут при родном-то словце наш Чушка весь засветился, и очки у него торжественно заблестели.
— А когда же пожрать будет? — спросил Бесик.
— Вы у меня, знаете, где сидите с вашей прожорливостью? — и Чушка показал на свой загривок. Потом посмотрел на шефов, которые ему осторожно улыбались, и рассказал анекдотец. Про то, как человек с портфелем пришел в магазин, отоварился на целый месяц, ну, хлебом, крупой, селедкой… А потом открыл портфель и стал туда забрасывать свой продукт, а оттуда лишь чавканье раздается, да громкое, прям на весь магазин! Люди из очереди удивились, окружили человека, спрашивают: «А кто это у вас живет там, в портфеле?» А человек отвечает: «Сам не знаю, кто там живет… Но жрет здорово!..»
И Чушка захохотал, довольный своим рассказом. И шефы стали лыбиться, они сразу поняли, что это мы, которые из «спеца», сидим на загривке у директора, то есть в его портфеле, и хоть мы неизвестно кто, но «жрем здорово». Так надо было этот Чушкин юмор понимать.